[an error occurred while processing this directive]

Густав Густавович Шпет

Язык и смысл

 

III, 5, b, g

aa, Формы мыслимого

Как я указывал, логические или терминативные функции слова составляют только один из видов оперативной стороны в номинативной функции слова. Войдем поэтому глубже в анализ их специфических качеств.

Как бы мы ни определяли значение, если только мы видим в нем известное содержание, мы тем самым признаем в нем соответственную форму. Коррелятивно: сознание всегда есть сознание многообразия форм, и следовательно, “состоит” оно из многообразия форм *. По отношению к материальному составу сознания это признавал даже Кант, усматривавший его формы в Space и Time 1. Но в сфере “мыслимого” Кант видел только формы, да и те приписал создающему их субъекту. Сенсуалистическая ошибка Канта в том и состоит, что он не допускал чисто мыслимого, “идеального” содержания. Последнее, раз оно признано, необходимо устанавливается в своих формах, также “идеальных”. В коррелятивной сфере чистого сознания мы этим, понятно, обязываемся также к признанию “сознания содержаний” и “сознания форм”. Это последнее, между прочим, есть сознание логическое. Не нужно думать только, что это есть особая “область” сознания, как бы “часть” его, подобно тому, как можно говорить об особых “областях” сознания, определяемых по конкретному предмету, “вокруг” которого накопляется и формируется самостоятельное содержание. Напротив, логическое сознание обладает безусловной всеобщностью по отношению ко всем мыслимым предметам, и в этом смысле оно не отдельная “область”, а необходимая принадлежность сознания всюду, где есть только предмет. Будучи само сделано предметом специальной рефлексии, оно не имеет самостоятельности, оно только — абстрактно. В живой конкретной жизни сознания оно всегда налицо, но никогда — несамостоятельно. По этому одному уже нельзя сказать, что формы исчерпывают все “мышление”, не говоря уже о сенсуалистическом предрассудке, будто содержанием не может являться разум, а является только чувство. Но не менее превратно истолковывается роль форм, когда они понимаются, как “продукты” или “виды” деятельности таинственного незнакомца, именуемого Субъектом.

bb, Понятие форм — кантовское, аристотелевское,
платоновское

Это последнее представление о “субъекте”, как формообразующем начале, вводит в философию то ненужное ей понятие формы, которая как бы извне налагается на известную материю, принимающую вследствие этого некоторый постоянный облик, дающий возможность отличить данную вещь от другой. Таково понятие, прежде всего, логической формы у Канта, а затем и понятие его трансцендентальной формы. Последнее, впрочем, другой своей стороной, как равносильное понятию “закона”, само собою сопоставляется с бэконовским понятием формы * . Бэконовская “форма” имет реально-<метафизическое> значение и, — желал того Бэкон или не желал, — становится в один ряд со скрытыми качествами, пластическими или жизненными силами. Как такое его понимание формы восходит в конечном итоге к аристотелевскому понятию формы и указывает на наличность в реальном мире внутреннего образующего начала, призванного к объяснению самой действительности. Аристотелевское понятие формы, в свою очередь, было результатом трансформированного перенесения “идеи”, или точнее эйдоса, из области мыслимого и умопостигаемого в область реального и эмпирического. Эйдос Платона есть полное содержание мыслимого, облеченное в определенные логические формы. Формообразующим началом является скрепляющее предметное начало эйдетического содержания. Чисто формальная функция эйдоса всегда остается некоторого рода отвлеченностью, но отвлеченностью не эмпирического, а чисто идеального порядка. В единстве же со своим содержанием она составляет конкретную данность, через которую до нас доходит все предметно-конституированное. Такое единство есть lÒgoj 3. Сознание предметного, характеризуемое Платоном по самому предмету, выступает затем как ™pist”mh 4 или как dÒxa 5, но непременно как логическое сознание, обнаруживающее себя в своей полноте только в процессе диалектического анализа. Это понятие формы, заключающееся в самом понятии эйдоса, сросшееся с мыслью о предмете и его содержании, остается во всяком развитии положительной философии, как одно из основных ее понятий, хотя оно меняет иной раз свое имя или свое терминологическое одеяние. Существенным для него, однако, всегда остается его определение через соотнесение к идеальному предметному содержанию, как значению, или смыслу, или разумному основанию (ratio), или сущности логического слова, “понятия”.

gg, Форма языка у Гумбольдта

За функцией формы в этом последнем смысле последуем теперь дальше. Я исхожу из определений и разъяснений Гумбольдта, которому принадлежит введение в научный обиход самого понятия внутренней формы языка *. Язык, по его меткому определению, не есть произведение, ergon, а есть деятельность, energeia, которая действует некоторым постоянным и единообразным способом и имеет целью понимание.

Постоянное и единообразное в этой работе духа, поднимающей членораздельный звук до выражения мысли, в совершенной связности и систематичности, составляет форму языка. В этом определении форма выступает как научно образованная абстракция; в действительности это — вполне индивидуальный, конкретно существующий порыв, посредством которого народ осуществляет в языке свои мысли и ощущения. Но так как мы не можем видеть этот порыв в нераздельной совокупности всего стремления, а лишь в его единичных действиях, то нам остается только охватить однородность его действия в мертвом общем понятии. Сам по себе этот порыв един и жизнен. Не нужно думать, будто формы языка суть только грамматические формы; понятие формы языка простирается далеко за пределы правил связи речи и даже за пределы образования слов, поскольку под последним разумеется применение общих логических категорий действования, субстанции, свойства и пр. к корням и основам ** (Grundwö rter ?), и даже в особенности речь идет о последних при познании сущности языка. Понятие формы ни в коем случае не исключает фактического и индивидуального, — напротив, в этом понятии охватывается и в него включается все, что только действительно исторически может быть обосновано, в том числе самое индивидуальное. Но, разумеется, в понятие формы единичное входит не как изолированный факт, а постольку, поскольку на нем можно открыть метод образования языка. Тождество и родство языков должно покоиться на тождестве и родстве форм. Но в языке индивидуация внутри всеобщего согласия (? Ü bereinstimmung) так чудесна, что можно с одинаковой правильностью сказать как то, что весь человеческий род обладает только одним языком, так и то, что всякий человек обладает особым языком.

dd, Внутренняя форма у Гумбольдта

Как бы ни были художественны и богаты звуковые формы языка, связанные даже с самым живым артикуляционным чувством, они все же не могут создать языка без света идей. Только последние создают собственно язык, будучи его совершенно внутренней и чисто интеллектуальной частью. В ней раскрывается единство и взаимодействие законов, согласованных взаимно и с законами созерцания, мышления и чувствования. Эти законы суть не что иное, как пути, по которым движется духовная деятельность в создании языка, или, пользуясь другим сравнением, — формы, в которых оно отчеканивает звуки. “Нет такой силы души, которая не была бы при этом деятельна; нет ничего внутри человека столь глубокого, столь тонкого, столь всеобъемлющего, что не перешло бы в язык и что не было бы познаваемо в нем”. Их отличительные интеллектуальные черты покоятся на организации духа народов в эпоху их образования и составляют непосредственный отпечаток их. Во внутренней интеллектуальной части языка, как и для звуковой формы, наиболее важными являются два пункта: обозначение понятий и законы связи речи. Обозначение понятий по отношению к звуковой форме составляет образование слов, по отношению к внутренней форме — образование понятий (die Begriffsbildung). Язык не дает предметов, он дает понятия, образованные о них самодеятельностью духа в сознании языка. Именно об этом образовании, поскольку оно, будучи совершенно внутренно, как бы предшествует артикуляционному чувству, идет речь при определении того, что составляет внутреннюю форму языка. В образовании понятий отражается целиком богатство народного языка, плодовитость которого здесь получает полный простор для своего обнаружения. В не меньшей степени, конечно, <народные> особенности духа сказываются в связях речи, несмотря на ее прочную в общем закономерность.

ee, Моя интерпретация Гумбольдта

Сильные и слабые стороны мысли Гумбольдта — ясны. Язык служит цели понимания, и в этом смысле он является единственным и всеобщим источником и орудием познания. Конечно, слово не “передает” предмета, который по существу трансцендентен, оно только называет его. Содержание, носителем которого он является, состоит, как указано выше, из некоторого сенсуального материала, субстрата (Ûlh) и чисто мыслимого содержания. И то, и другое также по существу трансцендентно. Предмет вместе со своим содержанием есть то, о чем слово, о чем идет речь, а не то, что “передает” слово. Здесь лежит значение слова, но само по себе, очевидно, оно так же не может быть “передано”. Оно передается только будучи оформлено. Не следует искать постоянного соответствия между звуковой формой слова и внутренней интеллектуальной формой, — последняя имеет свою самостоятельную жизнь и закономерность. Без внутренней формы, строго говоря, нет не столько слова, сколько его значения, нет, следовательно, осмысленного слова. Что не поддается оформлению в этом смысле, то непередаваемо, “невыразимо”, “неизреченно”. Сфера внутренних форм и сфера значений, таким образом, взаимно покрывается, но формы и значения здесь отнюдь не составляют одного и того же. Формы — то, через что или благодаря чему происходит понимание, значение — суть само понимаемое. В живом опыте они — единое, и их единство — в форме. Понятие, как средство понимания, не есть значение в собственном смысле, а есть оформленное значение. Внутренняя форма слова, как понятие, не есть само значение, а некоторое отношение между терминами корреляции: слово — значение. Сколь сфера мыслимого в целом содержания есть по преимуществу сфера отношений, явно, что здесь — область форм. И если бы Кант был прав, что только чувственность дает содержание познанию, а мышление его только формует, сфера мыслимого была бы сферою одних и чистых форм. Сфера форм, во всяком случае, остается sui generis 6 идеальной сферой, отличной в целом как от называемого словом предмета, так и от значащего в слове содержания. Разумеется, в себе сфера слов также не однородна, и рядом с “понятием” располагается область таких форм, как “образ”, “фигура”, “символ” и пр. Здесь, очевидно, своя особенная тема. Мы ограничиваемся поэтому только выделением одной стороны: логической проблемой понятия как проблемой внутренней формы.

zz, Оценка Гумбольдта (<субъективизм>)

Поскольку изложенные мысли составляют раскрытие гумбольдтовской идеи внутренней формы языка, мы найдем в последней весьма плодотворную почву для разрешения интересующей нас проблемы. Но и в этом остается еще много недоговоренного, и в других отношениях развитие мысли у Гумбольдта оставляет нас неудовлетворенными. Что “форма” соотносительна “содержанию”, это признается как-то всеми, но зато совершенно забывается, что “форма” есть также “продукт”, “результат”, “произведение” некоторой формообразующей “деятельности”, для определения которой должен быть указан ее источник или начало. Как только произведено отвлеченно разделение “содержания” и “формы”, слишком легко подсказывается желание приписать эту деятельность самому человеку, что, как известно, приводит к субъективизму и эмпирическому скептицизму *. Кант попытался “выпарить” человека и “перегнать” в гносеологический куб одни чистые формы. Дело это помогло мало, но жесткий эксперимент произвел нужное впечатление. Ему поддался и Гумбольдт. Это имело как некоторые положительные, так и отрицательные последствия.

Гумбольдт уверен, что источником внутренних форм языка является сам “говорящий”. В таком случае, если под “говорящим” понимать каждого человека, формы получают исключительно психологическое значение. Единственной гарантией устойчивости форм тогда могла бы служить предпосылка о психофизическом однообразии человеческих индивидов. Но принципиально область форм оставалась бы областью индивидуального каприза. Положительная сторона кантовского эксперимента в том, что против такого заключения он основательно предостерегал. И у Гумбольдта выступает менее подвижный “творец форм” — народ, или, точнее, дух народа. Это — не кантовское, а романтическое понятие, тем не менее оно носит некоторые признаки кантовского субъекта, а с тем вместе и его дефекты. Как эмпирическое явление это понятие неизбежно сопровождается теми же функциями, что и понятие “индивидуальный человек”: та же индивидуальная подвижность и капризность. Снабженное атрибутами кантовского “субъекта”, оно влечет за собою и его противоречия. Прежде всего, взятое в своей идее, оно не исключает типов “единств” внутренней интеллектуальной части языка, — для этого достаточно не забывать единства собственно индивидуального в противоположность коллективному. А затем, — опять, как и кантовский субъект, — оно имеет смысл только при допущении, что это есть закрытый и запечатанный сосуд форм, в который ни одну новую форму нельзя ввести и из которого ни одной нельзя убрать. Как и у Канта, этим уничтожается творчество форм и отрицается их живой, динамический и подвижный характер. Только несостоятельность такого результата в языке должна быть еще более ощутительна, чем в сфере отвлеченного от языка анализа научного познания.

Разумеется *, я этим не хочу сказать, что мыслит предмет, а не человек, но я настойчиво подчеркиваю, что человек мыслит о предмете и, следовательно, “интеллектуальная часть” языка, его внутренняя форма есть форма, в которой выступает в “разговоре” предмет со своим содержанием. “Человек” — только более или менее “честный” передатчик. Я допускаю полную его свободу в этой передаче до тех пор, пока он передает то, что видит. Мысль Гумбольдта о том, что самые ошибки “говорящего” являются источником новых форм, — безусловно верна и тонка, но все-таки это есть только передача виденного, хотя и плохо виденного и неправильно истолкованного. С приговорами об этой неправильности, однако, не следует спешить: самый приговор может быть “неправильным истолкованием”, эмпирической ошибкой человека, а новосозданная форма окажется точной передачей того, что присуще предмету. Единственный случай чисто субъективного творчества в области внутренних форм я допускаю в тех высказываниях, которые носят название “бессмыслицы” или “абсурда”, т. е. в случаях высказываний, нарушающих принцип противоречия. Они действительно не предметны, и напротив, не что иное, как обращение опять-таки к предмету, может устранить их из нашего языка. Истинная же свобода в творчестве внутренних форм слова заключается во все новом и более углубленном раскрытии содержания предметов, в раскрытии его новых сторон, новых отношений, действий и пр., и пр.; говоря коротко, в непрестанно движущемся раскрытии содержания как значения, которое, как сказано, иначе не может быть выражено словом, как в присущей ему форме.

III, 5, b, d,

aa, Вундт о внутренней форме

По поводу неопределенности понятия внутренней формы языка у Гумбольдта Вундт замечает, что Гумбольдт вообще делал больше указаний на проблемы, подлежащие решению, чем давал его. Если оставить в стороне paršrgon 7 этого замечания, — свойственную Вундту высокомерную снисходительность по отношению к людям, которые его превосходят и заслугами, и талантом, — то здесь есть большая доля истины. Но, к сожалению, та определительность, которую после Гумбольдта стали вносить в его мысли, имеет значение разве только как instantia negativa 8, так как она неуклонно движется в направлении психологизма, в лучшем случае, ничего для проблемы не дающего. Очень характерен в этом смысле своей наивной откровенностью психологизм самого Вундта. Вундт ставит в упрек Гумбольдту как раз то, что у Гумбольдта является самым сильным и принципиально верным: в основе его понятия внутренней формы языка, утверждает Вундт, стоит собственно понятие идеальной формы, дающей самое совершенное выражение мысли и осуществленной в разных языках в большей или меньшей степени *. По определению Вундта, внутренняя форма языка составляет только сумму фактических психических свойств и отношений, создающих определенную внешнюю форму. Под внешней формой языка В. разумеет совокупность психических факторов, благодаря которым в языке образуются слова и предложения; с этой точки зрения языки подразделяются на 12 пар типов, например, типы языков изолирующие и агглютинирующие, языки с односторонним развитием номинальных форм и вербальных, языки с атрибутивным и предикативным образованием предложений, языки со свободным и постоянным порядком слов и т.п. Таким образом, у Вундта внутренняя форма оказывается объясняющим фактором по отношению к внешней форме. Самое право на применение термина “форма”, следовательно, уже требует своего обоснования. Нет сомнения, что у В. это противопоставление “внешнего” и “внутреннего” — только отголосок на его же утверждение, будто “физическое” и “психическое” — две стороны или две точки зрения на “одно”. Как бы ни было, придав внутренней форме реальный смысл, В. делает понятие ее бессильным против скептических выводов о ценности и руководящей роли “форм” в языке. Его типы внутренней формы языка, — фрагментарное и дискурсивное, синтетическое и аналитическое мышление, предметное и <катастатическое> (? Zustä ndliches **), объективное и субъективное, конкретное и абстрактное, классифицирующее и генерализирующее, — только по названию могут претендовать на идеальное значение, а в действительности это — чисто психологические определения. Иначе и быть не должно при его понимании внутренней формы. Разумеется, на общий смысл понятия формы у В. нисколько не может влиять тот факт, что В. говорит не об “индивидуальной”, а об этнической психологии, — тем более, что его понятие последней до крайности абструзно * .

bb, Общая характеристика Штейнталя

Интереснее и научно серьезнее психологистическое истолкование понятия внутренней формы у Штейнталя. Но у него, так же как и у Гумбольдта, мы найдем некоторые указания, имеющие для проблемы безусловно принципиальное значение. Рассуждения Штейнталя носят ярко выраженный характер “эволюционного метода”, т. е. метода схематической и произвольной реконструкции “доисторических” моментов в развитии языка, т. е. таких моментов, относительно которых наука не располагает никакими фактическими данными. Наука только страдает от таких “теорий происхождения”, потому что ими прикрывается просто наше незнание. Я выделю в изложении Штейнталя по возможности только моменты дефинитивные и описательные **.

gg, Определение внутренней формы у Штейнталя

Для языка существенным является то сознание значения, которым сопровождаются наши рефлексы, мимика, звук голоса, и в особенности артикуляционный. Поскольку имеет место такая сознательная связь телесного рефлекса с душевным возбуждением, т.е. также с сознанием, мы имеем дело с сознанием сознания, или с самосознанием, которое на первой своей ступени, есть не что иное, как интуиция интуиции (eine Anschauung der Anschauung) (S. 295, 298). Образуя интуицию интуиции, душа связывает ее со звуком, который является таким образом, внешним, проистекающим из внутреннего, к которому мы от него заключаем (303). Созерцаемая интуиция есть представление, составляющее значение звукового знака. Интуиция интуиции, следовательно, переводит интуицию в звук; связь их обоих есть внутренняя форма языка; звук составляет его внешнюю форму, а представление относится к содержанию сознания (304). Но содержание интуиции, как и вообще сознания вещи, не есть полное содержание вещи, а только поскольку мы постигаем его (ib.). Будучи некоторым видом сознания, внутренняя форма языка или интуиция интуиции не есть, однако, сознание внешних предметов, а есть сознание внутренних предметов, интуиций (305), но содержание его, как сказано, не есть содержание интуиции самой по себе, которая является его предметом, а поскольку эта интуиция ему является, постольку она составляет его содержание (ib.). Так как интуиция, как и все наше сознание объектов, субъективна, то внутренняя форма языка, интуиция интуиции, вдвойне субъективна (duppelt subjectiv) (305).

dd, 3 стадии внутренней формы у Штейнталя

В развитии внутренней формы Штейнталь намечает три ступени, историческому значению которых мы, вопреки Штейнталю, не придаем ни малейшей ценности, а обратим внимание только на их принципиальное значение. Первая стадия — патогномическая. Пока чувство “выражается” в звуке, хотя бы и членораздельном, языка еще нет. Звук здесь не есть знак чего-то внутреннего; собственно, он вообще даже не есть знак, так например, крик, вздох, стон — не суть знаки боли, а только ее действия. Здесь нет языка, потому что здесь нет еще его внутренней формы. Но лишь только мы произносим какое-либо междометие и замечаем, что оно не просто звук, “сотрясение воздуха”, эта мысль уже связывает значение междометия с его звуковым содержанием и составляет внутреннюю форму этого междометия. Такие междометия вводят нас уже в так называемую ономатопею (§  97). Интуиция имеет здесь ценность, которая возвещается звуком, и сознание схватывает то, что проникает в него вместе со звуком при данном восприятии и что, следовательно, составляет внутреннюю форму языка (§  99). Вторая ступень — характеризующая. Инстинктивное самосознание, внутренняя форма языка, проясняется и становится содержательнее; здесь мы уже имеем дело с этимологической сферой — слова обозначают интуиции, указывая их некоторый характеристический признак. Содержанием внутренней формы языка, тем, что сознание созерцает в своей интуиции, здесь является служащий для обозначения признак (например, существительные обозначают вещи по их деятельности или свойствам) (§  100). Третьей ступени, собственно, нет, и тем не менее ее нужно признать: здесь нет нового, но меняется старое. Звук и объективная интуиция (значение) связываются непосредственно, внутренняя форма языка выпадает из сознания, она является только точкой без протяжения и содержания, где соприкасаются звук и значение. Это уже не инстинктивное самосознание, а действительное, более богатое, чем инстинктивное (§  101).

ee, Субъективизм в понятии внутренней формы у Штейнталя *

Как я указывал, я выделяю в мыслях Штейнталя только то, что по существу характеризует его понятие внутренней формы языка, т. е. беру то, что существенно не для объяснения психического происхождения и развития ее, а то, что определяет и характеризует ее как такую, так как в последующем я имею в виду не критику психологизма у Штейнталя, а выделение того, что может быть ценно для раскрытия положительного смысла интересующего нас понятия. — Согласно общему определению Штейнталя, “внутренняя форма языка” есть связь звука и его значения, связь или отношение внешней формы и некоторого содержания сознания. Недостаток этого определения, как и последующих разъяснений Штейнталя к нему, состоит в том, что все время остается неясным роль “предмета” в установлении такого отношения, а иногда она даже как будто вовсе отрицается. Опасность в игнорировании предмета — в том, что для внутренней формы остается одно только субъективно-психологическое истолкование, предоставляющее творчество форм чисто субъективному произволу. И действительно, ведь “внутренняя форма языка”, по Штейенталю, оказывается имеет свое содержание, отличающееся от “содержания вещи”, так как в него входит только то, что мы субъективно схватываем при восприятии или представлении вещи. При таком взгляде, очевидно, нет ни малейшей гарантии против того, чтобы наше “схватывание” не уцепилось за чисто иллюзорное “содержание”. Штейнталь сам принужден был признать, что “внутренняя форма” оказывается “вдвойне субъективной”. Она, следовательно, должна рассматриваться как чистый продукт субъекта, хотя под субъектом понимается у него, собственно, не душа, а, как и у Гумбольдта, дух. Однако, в силу неясности понятия “дух” у Штейнталя, и в особенности в силу его общих психологических предпосылок, в конце концов, понятие “духа” у него сводится к субъективно-психологическим определениям и объяснениям **. В результате поэтому мы вправе сказать, что “внутренняя форма” у Штейнталя есть не что иное, как некоторая совокупность субъективных представлений, сопровождающих высказываемые и воспринимаемые нами слова, — результат, неприемлемость и бесплодность которого для принципиального анализа очевидна.

zz, Принципиальное истолкование внутренней формы как интуиции интуиции, у Штейнталя

Тем не менее в определениях внутренней формы языка Штейнталя есть сторона, которая заслуживает с нашей стороны особенного внимания. Это именно те его разъяснения, согласно которым внутренняя форма языка есть интуиция, но не интуиция “внешних” предметов, а самой же интуиции. Штейнталь сам поясняет, что такого рода “интуиция интуиции” есть не что иное, как рефлексия, направленная на само течение нашего сознания. Здесь, как известно, мы имеем дело с тем пунктом, в котором внимание исследователя поворачивается, переходя от эмпирической психологической установки, к новой философски принципиальной установке. Последняя нам открывает поток сознания в его чистой идеальной данности, и тут только открывается надежная почва для принципиального уяснения того, что же есть внутренняя форма? Интуиция, как предмет интуиции, явно может быть подвергнута здесь анализу в своей идеальной сущности, и уже никак нельзя отрицать, что ее формальные моменты также представляют предмет идеального порядка, следовательно, и дисквалификация их в простую эмпирическую “совокупность субъективных представлений” теряет свое значение как основа для анализа понятия “внутренней формы”. Так прощупывается основание для точного изучения форм языка: грамматических, логических, эстетических и др.

В свете этого нового поворота в анализе сознания становится ясной и роль “третьей стадии” у Штейнталя, которой, как он выражается, “собственно нет”. Психологически верно, как об этом свидетельствует современная эмпирическая психология, что есть такой момент в нашем мышлении, облеченном в словесные формы, когда тем не менее наглядное содержание в мышлении делается ненужным, “выпадает”. Это только означает, что это содержание несущественно для самого языка как средства взаимного понимания и сообщения. Но не “выпадает” и не может выпасть при этом идеальная опора языка — предметно-логическая его конституция; или, другими словами, когда эта последняя выпадает, то выпадает и само понимание. Иначе пришлось бы допустить, что понимание может иметь место там, где в буквальном смысле нечего понимать.

hh, Корень — содержание, окончание — форма

Строго говоря, язык вообще есть только форма, утверждает Штейнталь (§  126), чистая форма, так как для языка “одинаково” (in gleicher Weise) является содержанием и содержание, и форма мысли. Содержание мысли дается нам в ощущениях и чувствах; форма есть деятельность самого духа, постигающего это содержание *. Тем не менее язык отражает это различие в мысли присоединением окончаний к корням. Корень обозначает содержание, окончание — форму **. Это разъяснение важно для нас своей определенностью и конкретностью. Нет сомнения, что в приведенном противопоставлении содержания и формы речь идет о внутренней форме, и, стоя на генетически-психологической точке зрения, не трудно вообразить, как интуиция интуиции, потеряв свое первоначальное содержание, на “третьей стадии”, символизуется лишь “окончанием”. Но, с точки зрения своего смысла, не парализует ли это разделение именно своей конкретностью мою мысль об идеальной основе внутренней формы языка? Может показаться, что моя мысль была бы оправдана, если бы можно было признать, что грамматические формы окончаний необходимо имеют за собою коррелятивные логические основания. Не думаю, чтобы можно было оспаривать, что в общем дело именно так и обстоит, хотя, разумеется, в частности, никак невозможно было бы установить так сказать параллельную таблицу грамматических и соответствующих им логических форм. Напротив, легко убедиться на самых простых примерах, что одному и тому же окончанию, например дательного падежа, могут соответствовать различные логические отношения, например принадлежности, подобия и т. д.; как, с другой стороны, одному логическому отношению соответствуют разные грамматические формы не только в разных языках, но даже в одном языке, как, например, мы говорим: быть похожим на что-либо, но быть подобным чему-либо и т. д. Такое отсутствие параллелизма в частных формах, однако, нисколько не исключает того общего положения, что именно грамматические окончания передают и логические отношения, а только подтверждают тот факт, что, в самом деле, задачи логики и грамматики не тождественны.

Следовательно, дело тут не в конкретности формулы Штейнталя. Скорее, может быть, камнем преткновения в ней послужит ее кажущаяся узость — может ли логика согласиться на такое ограничение своих форм выражения, как одни только “окончания”? Но попробуем искать другие типы выражений логического строя языка, и мы увидим, что с зачислением в инвентарь логики новых форм мы коррелятивно расширяем грамматическое понятие “окончание”, и окажется, что специально <формативные> слова — предлоги, приставки, союзы, частицы — не уничтожают и не меняют смысла формулы Штейнталя, а только разъясняют его ближе *.

Другое дело, если бы оказалось, что грамматически чистое “содержание” для логики могло бы быть так же чистым, только формальным определением. Это значило бы, что можно было бы о чем-то говорить как о логически определенном, но что тем не менее не имело бы своей грамматической формы, и мы должны были бы догадываться о его логическом значении по каким-нибудь иным, не грамматическим, дополнительным признакам, ибо допустить, что оно вовсе ** не отража<ется> грамматически, значило бы допустить абсурд: мы о чем-то говорили бы, не говоря о нем... Но если оно только как-либо выражается, хотя бы особой расстановкой или сочетанием слов, мы имели бы уже дело со специфической грамматической формой. Невозможность нашего случая, впрочем, видна и априорно: из соотносительности понятий “содержание” и “форма”. Совершенно очевидно, что “корень” слова есть некоторая абстракция, не имеющая в живом языке самостоятельного значения. Фактически в языке мы имеем дело, отбросив “окончания”, вовсе не с корнями, а с основами, т. е. уже с некоторыми грамматическими формами слов, ибо основа, как таковая, есть вполне определенная форма. Так что если бы мы имели дело даже с чистым соединением: корень + окончание, мы тем самым чистому корню придали бы грамматическую форму основы.

Если Штейнталь этого не видит, то только потому, что в нем еще бродит закваска кантианского субъективизма; и логические формы представляются ему как продукты творчества души человека, и грамматические формы — как отображения душевных или духовных процессов народа. Формы для него — чисто душевные образования, а не предметные характеристики. Стоит усвоить последнюю точку зрения, как становится очевидным, что можно допустить различные направления формообразования в языке и в логике, но “содержание”, через которое предмет обнаруживает свою формообразующую “деятельность”, само различается только формально. Другими словами, если слово выполняет в грамматике и логике разные функции, то не в силу разного “содержания”, обозначаемого этим словом, а в силу именно присущих ему разных функций, различие между которыми определяется их назначением, а не материалом: одно и то же слово может быть, например, “термином”, “образом”, “именем существительным” — это его разные функции в сознании, а не разные содержания *. Штейнталь, однако, допускает, что, например, “признаки” и “движения” суть формальные определения для логики, но для грамматики это — материальные элементы (§  127) **. Для языка преимущественная область содержания, поясняет он, — существительные, обозначающие для него субстанцию, но последняя постигается только в своих признаках, поэтому и слова, обозначающие признаки, для языка — слова “содержания”. Здесь мы встречаемся уже с новым разделением “формы” и “содержания”, — не в слове, как таком, а это есть подразделение слов вообще на слова, обозначающие содержание (существительные, глаголы, прилагательные, наречия, местоимения), и слова, обозначающие форму (предлоги, союзы). Рассмотрение этого противопоставления для наших ближайших целей здесь уже не представляет прямого интереса и только вернуло бы нас назад к различению категорематических и синкатегорематических выражений ***.

III, 5, b, e,

aa, Переход к синтаксису

Гораздо существеннее для нас обратить внимание на ту сторону, которую мы до сих пор как будто игнорировали, беря “слово” независимо от его синтаксической организации. Между тем очевидно, что это — не только существенная сторона вопроса, но что собственно для уяснения логических функций слова здесь-то и лежит весь центр тяжести проблемы. Однако и здесь мы еще не можем поставить этой проблемы в ее надлежащей полноте, а коснемся ее в самых общих чертах, поскольку вопрос этот затронут Штейенталем и поскольку мы из его замечаний сможем извлечь подкрепление для своего основного положения, что логические формы суть внутренние формы языка, идеальная основа самих грамматических форм.

Другими словами, я предлагаю перенести вопрос о внутренней форме языка для его решения в полной всеобщности из сферы собственно морфологии слова в сферу образования и конструкции предложений, т. е. в сферу синтаксическую, будучи убежден, что только таким образом выступит в полном свете логическая роль словесной формы, “окончания”. Я здесь могу ожидать возражений двоякого рода: 1, чисто логических, — меня могут спросить, откуда я почерпаю уверенность в том, что логический коррелят синтаксического предложения обнаруживает те же логические качества и ту же закономерность, что и “отдельное слово”; что мол, может случиться так, что предложение, действительно, имеет логическую форму, а “отдельное слово” в своем морфологическом значении ограничивается именно грамматикой; 2, грамматических, — предлагая переносить закономерность синтаксических форм на образование слов, не вношу ли я в язык, — живой психологический факт, — того мертвящего его “логицизма”, от которого давно страдала грамматика и от которого она должна освободиться, в частности не возвращаю ли я понимание грамматики к добеновским временам, временам Бернгарда и Готфрида Германа 15, * (сам Бен 16, впрочем, также не был чужд этого увлечения **), — когда логическое трехчастное деление суждения (субъект, предикат и связка) столь прямолинейно переносилось на предложение? По первому пункту я мог бы ответить, что моя задача именно в том и состоит, чтобы обосновать названную уверенность, но что здесь, пока, для моего анализа достаточно признания факта: нет языка без синтаксической организации. Выше я этот факт выражал несколько в иной форме, где, исходя из самого существа “значения”, устанавливал, что всякое “слово” есть только синсемантика, что ни одно слово, даже в своей относительной самостоятельности, не может избежать влияния со стороны законов целого, если только язык есть действительно некоторое живое развитие и движение, а не постройка, сложенная из заранее заготовленных кирпичиков. Что касается второго пункта, то следует иметь, прежде всего, в виду, что названное трехчастное деление не потому плохо, что здесь логика переносится в грамматику, а потому оно плохо, что оно установлено в плохой логике, которая сама слишком наивно пользовалась грамматическими аналогиями и не сумела раскрыть подлинной логической роли “частей” предложения. Но затем мое “обобщение” идет дальше добеновских теорий: я не только в глагольных формах вижу аналогон синтаксической организации языка, но и во всякой словесной форме, поскольку считаю ее синсемантикой. Чтобы сделать яснее, что, собственно, я здесь имею в виду, позволю себе сделать маленькое напоминание из истории языкознания.

bb, Шлейхер 18

Не без влияния Гумбольдта, но в чисто гегелевской интерпретации Шлейхер во вводной главе своего сочинения “Zur vergleichenden Sprachgeschichte” (Bonn, 1848) дает свое известное разделение языков, представляющее в то же время также последовательные стадии их развития: a, языки, которые характеризуются тем, что звуком в них выражается только “значение” (изолирующие языки), b, языки, которые звуком выражают не только значение, но и “отношение” (агглютинирующие языки), c, возвращение к звуковому единству значения и отношения, но так, что теперь оба элемента связываются в единство слова (флектирующие языки). Как очевидно, это разделение покоится на соотношении звукового выражения “значения” и “отношения”, каковое соотношение составляет, по Шлейхеру, сущность языка, и вне этих двух элементов нет третьего, который также относился бы к его сущности. Важнейшее приведу собственными словами Шлейхера: “В значении и отношении раскрывается язык. От звукового выражения обоих зависит прежде всего только словообразование, но от последнего (беря словообразование в самом широком смысле) — строение предложения и, следовательно, все. Или точнее, образование слов и предложений стоит в строжайшем взаимодействии, вследствие чего мы имеем право сказать, что язык характеризуется словообразованием, соотношением, в котором стоит обозначение значения к обозначению отношения. Совершенно иначе, например, образуются предложения в языке, который обладает спряжением и склонением, чем в языке, где этих образований нет. Значение есть материальное, корень; отношение — формальное, допускаемое корнем изменение. Звуковое выражение отношения, — но отнюдь не само отношение, — можно представить отсутствующим, звук вступит в известное отношение благодаря месту в предложении, благодаря ударению (в смысле односложных языков) и т. д. (о. с. S. 6-7).

gg, Истолкование Шлейхера

Если я правильно понимаю основную мысль Шлейхера, то она состоит именно в том, что подлинная сущность живого языка раскрывается нам не в рассмотрении элементов этого языка, а в свете его целого. “Значения” сами по себе — абстракции, как и “отношения”, — только из связи и соотношения тех или других уясняется сущность языка. Поэтому синтаксические формы являются началом, одушевляющим “словесные индивиды” (выражение Шлейхера). И следовательно, поскольку мы вообще говорим о формах “словесных индивидов”, постольку мы уже говорим о синтаксических формах: только из целого делается понятной часть. То самое, что делает “предложение” орудием мысли и познания и что составляет его внутреннюю форму, то самое составляет и внутреннюю форму “слова”. Вот это-то утверждение и давало мне право на вышевысказанное обобщение. “Слово”, как неорганизованный “отрывок”, implicite 19 и потенциально заключает в себе то, что предложение дает explicite 20 и актуально. Это не могло бы быть, если бы форма, организующая слово была “внешним” привнесением к “материалу”, штампом, налагаемым на него. Но поскольку форма необходимо указывает на некоторый внутренний образующий принцип свой, постольку только мы говорим о ее потенциальном включении в материал или в “значение” слова. Нельзя не видеть, далее, что оформленность, с которой предстают перед нами слова с их значениями, не есть исключительно содержание, так сказать, голого синтаксического сознания, что, напротив, руководящую роль в последнем играет логическое оформление, уже прямо исходящее из соответствующего предмета мысли и выражения.

Таковы основания, которые я могу привести в оправдание выраженной выше уверенности в принципиальном значении именно синтаксической формы при анализе языка и ее коррелятивной связи с логическими формами. В дальнейшем только яснее вскроется смысл сказанного. Теперь достаточно, чтобы дать понять, почему так важно найти коррелят словесной внутренней формы в синтаксической форме. Возвращаясь к Штейенталю и пользуясь его терминологией, мы этот вопрос теперь формулируем так: что соответствует “окончанию” слова в целом предложении?

dd, Штейнталь о copula

Ответ Штейнталя на этот вопрос заслуживает самого глубокого внимания: таким коррелятом “окончания” в предложении служит связка, copula  130). Обычное понимание связки как предикативного высказывания вообще кажется ему и слишком широким, и слишком узким. С одной стороны, его следует ограничить так, чтобы под связкой понимать только словечко “быть, есть”, и аналогично — окончания глаголов, но с другой стороны, его нельзя ограничивать одним только предикатом, так как высказывание, синтез, следует видеть всюду, где в язык выступает форма. Так, можно говорить о высказываниях атрибутивных и объективных и видеть их во флексиях атрибута и объекта. Соответственно можно говорить об атрибутивной связке, выражающейся относительным местоимением, и о связке объективного отношения, выражающейся предлогом и союзом. Следовательно, всякое отношение в предложении содержит некоторое высказывание, и всякое формальное слово, заступающее место флексии, есть связка *. Но если мы действительно хотим рассматривать слово в свете одного языка, мы должны были бы этому выводу придать другую форму, имеющую совершенно всеобщее значение: не только предложение, как внешне и внутренне законченная форма языка, но также всякое отношение в суждении и всякий его элемент, играющий самостоятельную роль, выражает свою внутреннюю форму в связке; формальные слова, суффиксы и вообще все формальные элементы языка и слова implicite могут заключать в себе логические функции, поскольку они могут играть роль связки.

Я не буду дальше следить за Штейенталем, так как его интересует исключительно грамматическое значение его обобщений. Не буду останавливаться и на критическом анализе его, — правильно или неправильно оно грамматически, оно все равно еще не раскрывает подлинной логической роли связки. Логическая роль связки для нас выяснится впоследствии, здесь же существенно только подчеркнуть, что эта специфически логическая форма суждения находит свое выражение и коррелят в грамматических формах предложения. Штейнталь, может быть, неправ в специальных указаниях на эти выражения, но его принципиальная мысль о названной корреляции есть все, что нам пока нужно. Связка есть определенная грамматическая форма, но идеальный момент ее указывает на другую сферу формального сознания, — не психологическую, как, может быть, стал бы утверждать сам Штейнталь, а именно логическую **.

ee, Внутренняя форма и различие языков

Чтобы покончить с поднятым вопросом, его следует осветить еще с одной стороны. Дело в том, что Штейнталь, как и Гумбольдт, как и другие исследовавшие проблему внутренней формы языка, между прочим, исходя из ее анализа, получали принципиальную основу для разделения и различения языков, и притом не только по классам, но и по индивидуальности народов; мало того, даже в индивидуальных особенностях языка каждого отдельного человека иногда склонны видеть выражение именно индивидуальной внутренней формы языка. Между тем логическое, как вполне понятно, должно двигаться в прямо противоположном направлении — уничтожения и сглажения эмпирических и исторических различий языка. Правда, и у Штейнталя может возникнуть то же затруднение, когда он говорит о своей “третьей стадии” в развитии внутренней формы. Но у него эта стадия является генетически последним завершающим этапом в развитии языка и может просто сохранять различия, накопившиеся в развитии языка на первых двух стадиях. Во-2х, у него внутренняя форма интерпретируется психологически, и названная антиномия словесного многообразия и логического единообразия не может принять таких острых степеней: психическое, как таковое, разумеется, допускает бесконечное дробление и индивидуацию. Однако интересно, что Штейнталь тем не менее выделил сферу категорий, как особых образований инстинкта духа, не относящихся к языку и его внутренней форме (§  133). Я мог бы вступить на тот же путь генетического истолкования и выставить гипотезу о конечном синтаксическом уравнении языков с постоянным приближением к идеальным логическим нормам, но не считаю, чтобы такой путь был правилен. Мне кажется, что существеннее обратить внимание на другое. Как бы ни были многообразны эмпирические формы языков, мы — тем самым, что мы утверждаем это многообразие — констатируем у себя представление некоторого идеального формального единства их. Корреляция между “грамматиками” и “логикой” здесь устанавливается совершенно так же, как и всякая корреляция фактического и идеального. Идеальная всеобщая грамматика, о которой иногда мечтали, в сущности, и есть логика. Названная выше антиномия могла бы иметь место, если бы мы вообще не могли распределить разных сфер внутренней формы языка и не могли распознать их различных функций. Следовательно, именно потому же, почему внутренняя форма может быть источником разнообразия языков, она оказывается также источником их “сходства”: различие установок на то или другое есть различие сфер формального сознания. И как различие, так и сходство здесь — шире определений Штейнталя: к внутренней форме языка относится не только его грамматическая, но также логическая и эстетическая структура языка.

zz, Грамматика и логика

Наконец, и само сознание, распределяясь по своим формальным сферам, отнюдь не “субъективная” или даже “инстинктивная” деятельность духа, а, как уже отмечалось, закономерная определенность, складывающаяся сообразно предметному формирующему началу. Грамматика в самых отвлеченных своих положениях сравнительного языкознания имеет свою предметную основу непременно в исторических вещах и фактах, логика — в идеальных отношениях вещей. Поэтому насколько разнообразен и случаен язык в своих грамматических формах, настолько принципиально едина логика. Само принципиальное единство грамматических форм языка как его внутренних форм не может быть понято и обосновано иначе, как на почве применения логических форм. Психологизм здесь так же неуместен, как всюду, где требуется найти ответ на принципиальные запросы науки и философии. Грамматический и логический “слои” сознания в живом языке переплетаются, как в своих закономерных структурах, так и в своих творческих преображениях, но там, где и постольку поскольку мы ищем корреляций в этих относительно самостоятельных и относительно зависимых сферах, мы всегда отнесем самостоятельность и независимость на долю логического, а этим само собой определяется и принципиальное и направляющее значение логических форм в отношении форм грамматических. Грамматические формы поэтому никогда не могут рассматриваться как формы безусловно автономные, напротив, только с того момента начинается абсолютная автономия логического, где предметные значения и отношения имеют место, но где номинальная функция слова оказывается недостаточной для их выражения, так как от слова теперь требуется, чтобы оно не только назвало некоторое значение и отношение, но также установило или отвергло их в их предметности. Такая устанавливающая или предикативная функция слова всецело должна лежать в чисто логической сфере, ею устанавливается не что иное, как истинность понятия или суждения, тогда как слова и предложения грамматически называют отношения, независимо от истинности или ложности их. Но все логическое должно иметь свое словесное выражение. Поэтому теперь его нужно искать в таком отношении слов, с которым грамматика уже не может справиться. Такой формой является только целое “предложение”. Грамматика до тех пор может говорить о предложении, пока можно в нем различать “части” (“часть речи” и “части предложения”), но о предложении как целом, независимо от заключенных в нем отношений частей, она ничего сказать не может *. В этом именно смысле мы говорим о безусловной здесь автономии логики и ее чистой сферы. Предложение, следовательно, должно явиться для нее элементом; целое разрастается в “контекст”, “сферу разговора” и т. п.; сами логические отношения и формы переходят в онтологические; раскрывается сфера “теорий” и кончается роль грамматического “разбора”. Аналогичны переходы от грамматических форм к другим типам внутренней формы, но для нас существенно было провести демаркационную черту именно между грамматикой и логикой. Если раньше мы нашли, что в логическом аспекте номинативная функция слова становится терминирующей, то теперь мы знаем, что специфически логическое самой терминации должно искать в предикативной функции слова.

III, 5, b, z,

aa, Внутренняя форма у Марти

Говоря о понятии “внутренней формы языка” нельзя обойти соответствующее учение Марти и не выяснить своего отношения к этому учению. Марти не только развил свое учение с полнотой, до него небывалой, но, придавая в своей философии языка этому учению центральное значение, он придал ему наиболее законченный, последовательный и убедительный вид. Я считаю нужным остановиться на Марти: 1, чтобы отметить те пункты его учения, которые дают повод к его весьма тонкому психологизму; 2, чтобы защитить свой анализ от возражений, которые могут быть сделаны с точки зрения учения Марти.

Марти противопоставляет внешнюю форму языка внутренней форме по источнику их познания: внешнюю форму составляют те особенности средств выражения, которые могут быть восприняты внешне или чувственно; напротив, внутреннюю форму составляют их особенности, которые переживаются внутренне (I, 121) **. Форма же языка вообще противопоставляется содержанию следующим образом: “все средства выражения можно обозначить как формы, то есть как нечто формирующее (ein Formendes), в чем-то, что подлежит сообщению, значение изображается как материя или содержание”. Марти держится затем своих определений весьма строго и последовательно, и потому на всех его исследованиях фатальным образом отражаются основные ошибки его первых определений.

Здесь не место входить в рассмотрение трудного и запутанного вопроса о значении термина “восприятие” и о правомерности противопоставления восприятия “внутреннего” и “внешнего” * . Достаточно только отметить, что его исключительным признанием утверждается тот ограничивающий наше познание эмпиризм, который допускает всего только асерторические суждения в познании и неизбежным последствием имеет релятивизм и психологизм. Если область внутренней формы поэтому ограничивается тем, что доступно “внутреннему восприятию”, то этим априорно из области форм исключается сфера “идеального”, доступного через источник познания sui generis и претендующего на аподиктичность и безусловность. Другими словами, априорно можно сказать, что область “форм” окажется исключительно областью наших “представлений”. Разумеется, что при таких предпосылках логические формы не будут включены в число внутренних форм языка, или они также должны подвергнуться психологическому толкованию. С другой стороны, насколько верно и ценно с большой настойчивостью повторяемое Марти утверждение, что содержание языка составляет сообщаемое или значение, настолько произвольно его отождествление форм с чем-то формующим (ein Formendes). Эта мысль хороша, когда она выдвигается против идеи от века готовых форм, налагаемых как штамп на некоторое содержание, или против идеи субъекта, налагающего “от себя” формы на данное содержание, но она может повести к ошибкам с другой стороны: может явиться убеждение, что само содержание, как такое, включает в себя особый признак или особые признаки, специфическая роль которых состоит именно в формировании целого содержания. И такое толкование ясно подсказывает сам М., когда <затем> и внутреннюю, и внешнюю форму определяет как “черты” (die Zü ge) или “особенности”, “свойства” (die Besonderheiten) средств выражения *. Но тут именно и оказывается, что определение М. на самом деле недостаточно, т. к. в нем нет указания на то, как эти “черты” выделить из некоторого целого, которое они составляют вкупе с коррелятивным им содержанием. “Внутреннее восприятие”, очерчивая сферу “представлений” как сферу внутренней формы, исключает, как сказано, идеальные моменты в образовании языка, но не разделяет самих “представлений”. Плохо теперь, не только то, что сама “форма” обречена на все колебания и неустойчивость релятивного, а еще и то, что нет средств уловить ее. Еще больше должно возникнуть недоумений, когда мы узнаем, что значение слова есть его понятие, т. е. некоторая логическая единица, “формой” которой тем не менее должно быть “представление” **. Все это проистекает из prîton yeàdoj 21 Марти, — что “внутренняя форма” есть то в средствах выражения, что переживается “внутренне”, — и как бы последовательно дальше ни развивать его мысль, ясно, что именно в силу самой этой последовательности на всем ее развитии отразится эта ошибка. Но, как увидим, Марти сам не справился со своим определением и должен был ввести новый признак внутренней формы, который отнюдь не подразумевается в понятии “внутреннего восприятия”.

bb, Фигуральная внутренняя форма

Указанные мною следствия из основных определений Марти нетрудно теперь иллюстрировать более конкретным материалом. Он различает два типа внутренней формы языка: 1, фигуральная внутренняя форма и 2, конструктивная (I, 2. St., 1.T., III. Kap., S. 134-150). С фигуральной внутренней формой мы встречаемся прежде всего в таких выражениях, как “я потрясен”, “он — в повышенном настроении”, <covjicio, kr…nw, he stood convicted> 22 и т. п., где мы имеем дело с обозначениями психических процессов, сохраняющими, однако, в себе представления, которые относятся собственно к физическим явлениям. Такие же метафорические применения наши выражения находят всюду, где сохраняются обороты речи, возникшие в иной обстановке и при других взглядах и навыках. Не только имена, но целые суждения, а также синсемантики (weil, wohl, vero, mais, хотя, будто и пр., и пр.,) подвергаются такой модификации: из значений переходят во внутреннюю форму языка. Весь этот вопрос разработан у М. с удивительной тщательностью и полнотой, и он проливает немало света на семасиологическую конструкцию языка. К сожалению, все-таки нужно сказать, что все относится только к экстенсивной стороне вопроса, — Марти почти исчерпывает его в той плоскости, на которую его поставили его определения, т. е., прежде всего, плоскости эмпирической и психологической. Он не проникает в “третье измерение” описываемых им явлений, не ищет принципиальной основы их, а — отчасти вопреки собственным намерениям — вместо этого обращается к психологическим и генетическим, т. е. эмпирическим, и следовательно, необходимо гипотетическим и недостаточным объяснениям.

gg, Критическая оценка. Эмпиризм и психологизм

Так фигуральной внутренней формой языка, как видно из сказанного, по М., являются те представления, которые сопровождают значения в процессе усвоения нами или понимания слов и высказываний. Общее объяснение этому явлению он находит в самом развитии языка, которое совершалось, очевидно, без какого-либо плана и уговора *. Может быть, это и верно, почти даже наверное так и было, и любой эмпирик-лингвист может удовлетвориться такой гипотезой, но что, собственно, это дает для уяснения самой сущности языка, как средства сообщения и выражения? Но и эмпирически такое объяснение не слишком ли обще, чтобы объяснить некоторые частные факты, на которые ссылается М.? Он говорит, например, о перенесении выражений для физического на психическое — что же дает нам в разъяснении этого явления “беспланность” в развитии языка? Между тем здесь есть апория, имеющая немаловажное значение для самого М., как и всех сторонников того мнения, будто внутреннее восприятие, не в пример внешнему, обладает очевидностью **. Как же произошло, что язык на это очевидное и непосредственно данное переносит выражения, выработанные им для того, что постигается только внешним восприятием? Но далее М., отмечает еще тот факт, что из анализа внутренней формы языка, как ее понимает М., можно определить до известной степени образ жизни и культурный уровень народа, образовавшего язык: занимался ли он земледелием, охотой, войной, жил он близи моря или на горах, и т. д. *** Можно пойти еще дальше и отметить в фигуральной форме языка влияние профессии, кружковщины и под., а с другой стороны, развитие, направление и характер деятельности воображения и многое другое. Но если так, а по всей вероятности именно так, то, собственно можно ли уже в строгом и собственном смысле говорить о полной “беспланности” в развитии языка? Какие бы ответы на возникающие таким образом сомнения мы ни получили и как бы эти ответы сами по себе ни были интересны, очевидно, все-таки не отсюда — не из области эмпирических и психологических соотношений — должно вырасти наше основное сомнение. Все это — только поводы для него, а именно для вопроса: не служат ли все объяснения и факты, приводимые М., делу истории и эмпирической теории, а не формальному анализу языка? Подлинно ли здесь идет даже речь о формах? Мне кажется, что речь-то действительно идет о формах, но у М. нет принципиальной почвы под ногами, и он не дает критерия, руководящей идеи, для уяснения того, что делает его “фигуральную форму” формой. Вот здесь сказывается ярко недостаток его предварительного определения, так что сам М. принужден, — кажется, не замечая того, — ввести новый признак внутренней формы, который, как указано, не вытекает из понятия внутреннего восприятия и который, казалось бы, должен был поколебать психологизм первоначального определения.

dd, Внутренняя форма опосредствует понимание

Представления, как образы, сопровождающие действительное значение слова, “отчасти имеют целью возбудить эстетическое удовольствие, отчасти — и это было более первоначальным и относится вообще к большинству случаев — имеют целью опосредствовать понимание, следовательно, служат ассоциативной связью между звуком и действительным в нем подразумеваемым значением” (I, 135). И по поводу “эстетического удовольствия” можно было бы поднять вопрос о “руководящих идеях”, “определяющих формах” и прочих идеальных моментах, но мы остановимся только на той цели “фигуральной внутренней формы”, которую М. называет “опосредствованием понимания”. В приведенных словах его он сам придает ему главенствующее значение, постоянно подчеркивает это, и, как не трудно подметить, именно это, т. е. посредничество в понимании, есть существенный признак внутренней формы, а не “внутреннее восприятие” *. Но если здесь действительно речь идет о понимании, то мы только наталкиваемся на большую и новую проблему * . М. слишком легко обходит ее, отождествляя опосредование понимания с ассоциативной связью, — это значит снять проблему с очереди и не поставить ее даже, не то что разрешить. М. сам однажды (Symb. prag. S. 106) заявляет, что представление, составляющее внутреннюю форму, “не есть обозначаемое, а само есть знак точно так же, как звук”. Но понимание “знака” и есть проблема, и нельзя “знак” принимать просто за член репродуцируемого ряда представлений, и именно потому нельзя, что он имеет значение. С другой стороны, значение есть не представление, а представляемое, и оно не может входить как член в ассоциативную связь представлений. Но даже при чисто феноменолистическом взгляде на этот предмет, ссылка на ассоциацию может повести только к требованию нового объяснения, ее объяснения, а не может сама служить объяснением и разрешением вопроса. Наконец, помимо всего этого, откуда Марти известно, что “сопровождающие представления” помогают или служат “цели понимания”, а не мешают ему? Та же история психологии могла бы дать ему бесконечное количество примеров того, что “физические” метафоры всегда мешали и мешают правильному пониманию и истолкованию душевных процессов. Может быть, процесс понимания, как sui generis акт, с большей чистотой протекает именно в тех случаях, когда вспомогательные, resp. мешающие, представления вовсе отсутствуют?

III, 5, b, h,

aa, <Логическое> как внутренняя форма

Мне представляется, однако, более существенным здесь обратить внимание на другую сторону дела. Допустим, что внутренние формы языка суть такие опосредствующие понимание представления, как того хочет М. Не будет ли наиболее последовательным выводом из этого полное отрицание логики в процессе понимания, следовательно, вообще словесного мышления? Я говорю не о психологии, которая часто “замещает” логику, а о настоящей логике, которая присутствует во всякой мысли, во всяком суждении как идеально регулирующий его момент!.. Марти, между прочим, высказывает следующую мысль: “То, что логику безразлично (как часто так наз. внутренняя форма...), или что он отвергает прямо-таки как помеху (например, эквивокации и синонимы), то может быть желанным, даже неизбежным для поэта. Язык, удовлетворяющий чистому (? * blossem) идеалу логика, был бы эстетически лишен привлекательности и для поэта непригоден” (Symb. prag. S. 103, Anm. 3).

Собственно, такое сопоставление вообще недопустимо, так как в нем сопоставляются понятия диспаратные и гетерогенные. — Задачи логического и эстетического изображения в корне различны, но вполне совместимы: плохо было бы, если бы поэт с самыми “восхитительными” образами не подчинял бы своих суждений логике, и, с другой стороны, непонятно, что потеряла бы логика, если бы строго логическое изложение стремилось не быть безобразным? Но дело не в этой “формальной” стороне данного сопоставления. А по существу важно, что внутренняя форма ведь есть то, что способствует пониманию, — неужели для логики это может быть “безразлично”? Не больше ли оснований усомниться в правильности определения внутренней формы у М.? И тут можно произвести нападение на центральное место у Марти: не потому ли только нам фигуральная речь и не мешает пониманию, что даже выраженное в метафорической форме представление мы относим к твердому понятию? То самое понятие, в котором мы охватываем значение вещи, resp. предмета, и ухватываем его суть, является для нас точкой опоры при понимании “поэтической” речи, и если бы мы не могли уловить сущности вещи, о которой идет речь, ни “безобразно”-логическое, ни образно-поэтическое изложение нас не приводило <бы> к нужной цели понимания сообщаемого в той и другой из этих форм речи. Марти сам признает, что только “интуиции в строгом смысле этого слова <...> вовсе несообщаемы, и потому также не могут служить внутренней формой” (Symb. prag. 107, Anm). Но под “интуицией в строгом смысле слова” он разумеет лишь чувственные единичные представления, и они действительно не могут быть сообщаемы. Возьмем, однако, “интуиции в строгом смысле слова” идеальные, эйдетические — и, пожалуй, получится утверждение прямо обратное: только они могут сообщаться с безусловной неизменностью своего значения, и... следовательно, только они и “могут служить внутренней формой”?.. Признать фундаментальную роль в понимании именно логических форм, понятий, мешает, по-видимому, Марти пресловутая психологическая теория образования понятий из единичных представлений: как от единичных представлений мы приходим к понятию, так-де от ассоциации представления мы приходим к пониманию. Если следовать этой теории, то в конце концов само понятие есть не что иное, как только “представление”, — хотя бы и “общее” представление, — тогда, разумеется, логика есть психология, и внутренняя форма языка — представление, вступающее в ассоциативную связь с другим представлением. Раз-де к значению понятия мы приходим непосредственно, все учение о понимании должно быть изменено, и вопросы должны быть поставлены заново и по-новому. “Внутренняя форма” для логики не безразлична, а это — одна из основных тем логики, и вопрос не в том, как “обезобразить” язык, чтобы он удовлетворял “идеалу” логики, а в том, как, несмотря на фигуральность речи, мы ее правильно понимаем? Вопрос, следовательно, в том, что делает понятие понятием, т. е. понимаемым понятием? Через что, другими еще словами, слово относится к значению? Или еще раз: что составляет внутреннюю форму понятия (слова) — самого понятия как средства выражения = слова со значением, а не, например, форму предмета, выражаемого понятием, или самого значения?

bb, Предикативность как внутренняя форма

Ясно, что логика должна искать такую форму в логической же форме “суждения”, в положении, а в нем его внутреннюю форму составляет не субъект, о котором именно идет речь, не связка, составляющая смысл положения, а только — предикат, устанавливающий это положение. Для понимания слова в логической форме нужно то, что именно этой формой дается утверждение, resp. отрицание, по отношению к смыслу, нужна предикативность. Implicite ее заключает в себе каждое понятие, следовательно, каждое слово, как элемент сообщающей речи. Вот это и есть — самое существенное. В выражении “трамвай прошел” нужно уловить “утверждение” говорящего, а образ, например передвижения колес, как <ног>, тут ровно ничему в понимании не помогает — ни в понимании логического изложения, ни в понимании поэтического изложения. Или “время сушит слезы” — не “образы” помогают понять это, а идеальные отношения, утверждаемые предикатом (Pt-ом).

gg, Фигуральная и терминированная речь

Подлинное сопоставление эстетического и логического, действительно, дает нечто для уяснения роли внутренней формы, чтобы гетерогенность соответствующих понятий не мешала усмотреть их формальную аналогию. Логическая речь противопоставляется эстетической, как терминированная — фигуральной. Но термин сам — sui generis “фигура”, и тут начинается если не аналогия, то все же известный параллелизм. Термин имеет свою внутреннюю форму, свое определенное отношение к значению, и так как термин — понятие, то теперь ясно, где искать его внутреннюю форму. Эстетическая речь обладает своими средствами фигуральности: сравнение, сопоставление, климакс и мн. др. Логическая — своими: определение, деление и под. Фигуральная речь знает свои утонченности: олицетворения, символы и т. п.; это — ее методы. Логическая имеет свои пути и методы. Ко всему этому нам еще придется вернуться. Но нельзя оставить Марти, не указав, что он сам дает материал, как видно из вышеизложенного, для установления особого типа внутренней формы языка — логического типа, — нужно только брать его высказывания не в психологическом аспекте, как он сам их употребляет, а в логическом. Остановлюсь еще на одном примере.

Поскольку представления внутренней формы опосредствуют понимание, их можно, по мнению Марти (Symb. prag. S. 112), сравнить с описательными определениями. Последние не указывают прямо значения определяемого имени, а только вызывают некоторые вспомогательные представления, ведущие к нему. Описательное определение то называет proprium 24 данного понятия, то его род, то его вид, указывает примеры, аналогии или контрасты и т. д. Точно так же внутренняя форма может выбрать любую черту, которая и послужит нам нужной ассоциативной связью. Однако “признак”, который подчеркивается во внутренней форме — не тот, который сам по себе привлекает наше внимание; достаточно, если он при данных условиях или практически служит нужной цели. Все же признак, который важен сам по себе и может вызывать продолжительное впечатление, при прочих равных условиях, может считаться особенно пригодным для того, чтобы служить внутренней формой. Таково средство в выборе внутренней формы и описательного определения. Различие их в том, что описательное определение совершает свой выбор рефлексивно и обдуманно, а выбор внутренней формы — не намерен и беспланен.

Это сопоставление весьма поучительно. Оно основано на том, что описательное определение также служит цели понимания, и, следовательно, этот второй признак, выходит, также недостаточен для определения внутренней формы языка. На этот раз отличительным признаком ее является как раз то, что, как мы видели у М. же, объясняет наличность внутренней формы языка — беспланность его возникновения. Я отмечал уже условность этой “беспланности”, должен подчеркнуть это и теперь: “при прочих равных обстоятельствах”, признает М., мы отдадим предпочтение определенному признаку. В то же время, если следовать М., то трудно признать в его изображении описательного определения строгую планомерность. Какова бы последняя ни была, очевидно, что как логический прием она уже не отличается принципиально от других логических приемов, и в первую очередь от определения ™k gšnouj ka€ diaforîn 25. Странно думать, будто такое определение, в отличие от описательного, дает нам “прямо значение определяемого имени”. Скорее уж можно сказать, что здесь мы также имеем дело с некоторым типом sui generis фигуральной речи, а именно речи терминологической.

М. сопоставляет, между прочим, с описательными определениями некоторые ботанические термины, обозначающие в ботанической номенклатуре infimae spezies 26, — как Viola palustris, Ulex Europaeus, Narcissus poeticus etc. И вот, в то время как термины “ланцетовидный”, “овальный”, “стреловидный” и пр. прямо указывают на соответствующее значение, какое-нибудь palustris или poeticus этой роли вовсе не играют. Я думаю, что каково бы ни было происхождение этих групп терминов, — что для нас вопрос, не имеющий значения, — они одинаково — образы: “стреловидный” как эпитет листа — такой же троп, как и “palustris”, а с другой стороны, оба они могут служить примерами научной терминологии. То, что действительно отличает последнюю от первых, не в “планомерности” самой по себе — и планомерность бывает разной: логической, но и стилистической и эстетической, — а в особого рода планомерности, т. е. в особого рода формообразовании. Термин только потому и термин, что он implicite носит в себе предикативность, он сам — призванный предикат *. Это сознание нами предикативности термина само выражается в форме суждения, как бы сопровождающего наше научное мышление; “это — термин!” — “есть логическая форма слова как термина”. Подобно тому, как грамматическое сознание всегда наготове особо запечатлеть наличность грамматической формы — “это — имя, дательный падеж и пр.”, — так и логическое сознание всегда наготове со своими формами. In actu 27 мы не можем обойтись без тех и других форм, хотя, разумеется, грамматические формы эмпиричны, а логические — идеальны.

dd, Общее заключение о фигуральной форме

Таким образом, сопоставление внутренней формы языка и описательного определения у Марти дает больше, чем М. хотел бы, по-видимому, дать. Толкуя “внутреннюю форму” чисто психологически, М. хотел и логический прием свести на психологическую почву, но на деле это только значит, что и в основе эмпирических внутренних форм есть идеальная подпочва. Грамматические отношения конструируются не произвольно; синсемантики выполняют логическую функцию (а по существу, все слова — синсемантики); значение форм “отдельного” слова ведет за его пределы к синт<аксическ>ой форме; — и обратно, каждое отдельное слово имеет значение, будучи implicite синт<аксическ>ой формой, а синт<аксическ>ие формы прямо переходят в логическую планомерность, в законосообразную предикативность. М. взял описательное определение потому, может быть, что оно казалось ему наиболее “свободным” от логической связанности, но он не заметил того, что сама эта “свобода” имеет свои принципиальные и онтологические предопределения. Не всякий предмет допускает описательное определение, и не от нашего каприза зависит применять к предмету ту или иную логическую форму определения. Но так же точно дело обстоит и в других формах. М. усиленно подчеркивает, что внутренняя форма языка не есть значение, но он напрасно хочет вовсе оторвать внутреннюю форму языка от его необходимого соотношения со значением, с “оформливаемым”, и предоставить ее течению нашей репродуктивной и воображающей деятельности. Фигуративная форма языка, таким образом, дала нам повод ближе уяснить место и роль логической формы, но мы не можем входить здесь в нужный и интересный системный анализ ее собственных идеальных основ. Как я указывал, “логическое” не обосновывает “эстетическое”, а своеобразно переплетается с ним, как одна сфера сознания с другою, но в своих высших и чистых формах обе автономны. Это два разных типа фигуративного сознания.

III, 5, b, J ,

aa, Конструктивная внутренняя форма

Марти также, как мы знаем, рядом с фигуративной формой признает конструктивную, но нетрудно убедиться, что она открывает не новый тип в области форм языка, а только более высокую ступень той же фигуративной формы. Уловив источник этой ограниченности в обобщении Марти, мы найдем некоторые указания в пользу защищаемой нами мысли.

Конструктивная внутренняя форма языка устанавливается у М. весьма просто *: простые имена, при рассмотрении которых мы констатировали фигуративную внутреннюю форму, — элементы более сложных синтаксических взаимодействий, в которых мы их не встречаем фактически. Это целое имеет свое значение, представляющее собою нечто законченное и самостоятельное и не сводящееся к простой сумме значений элементов. Поскольку мы стремимся к их пониманию и можем найти некоторые посредствующие и подготовляющие к нему представления, мы и здесь можем говорить о внутренней форме. Более или менее удачный подбор таких представлений составляет строй или стиль известного языка и является более или менее целесообразным средством, способствующим его пониманию. Язык не выражает explicite всего, что мы хотим сообщить, он в этом отношении как бы уподобляется стенограмме, и каждый язык тут имеет свои особенности. Точно так же, затем, во всяком данном языке мы отличаем особенности, например, стиля телеграмм и писем, стиля поэтического и стиля дидактического, также мы можем говорить о различии фрагментарного строения языка и дискурсивного; о строении речи аналитическом и синтетическом и т. д. Как здесь конструктивная внутренняя форма может способствовать пониманию, нетрудно себе представить, если <есть> два стиля, из которых один прямо и легко ведет к сообщаемому значению, а другой требует для усвоения больших усилий и напряжения.

bb, Критика

Поразительно, как Марти, называя такие примеры внутренней конструктивной формы языка, как разного рода “стили” (например, стиль дидактический, с одной стороны, и поэтический, с другой стороны), не заметил того обстоятельства, что уже здесь приходится выйти за границу эмпирических различий языков и допустить некоторые отношения, не зависящие прямо от языка, а скорее, от сообщаемого предмета. Он с большой тщательностью рассмотрел вопрос о фигуративной внутренней форме и слишком быстро кончает с вопросом о конструктивной форме. Она у него — только “добавление”, вывод или обобщение, все главное уже сказано. Не является ли причиной этого уже отмеченное мною давление на него <со> стороны распространенного учения о “происхождении” более общего из более частного и сложного из простого? Я не отрицаю вообще приложимости этого приема к исследованию эмпирических и действительных вещей, но, думаю, что ими ему и полагаются его естественные границы. Роковая ошибка современного психологизма в том, что <он> прием переносит с эмпирического на идеальное и с мертвенно-отвлеченного на живое и конкретное. Возникает совершенно недопустимая симплификация, отдаляющая нас от познания “целого”, а не приближающая к нему, как кажется некоторым. <Язык жив> в своей полной логической и синтаксической конструкции, ею он проникнут во всяком своем частном органе и на каждом шагу своего движения. От логики к синтаксису и от синтаксиса к морфологии идет идеальный путь исследования, и только на нем, в свете целого, становится ясной всякая частность и всякий “элемент”. Нам может показаться наивным то разложение “слова” по схеме трехчастного суждения, которое мы встречаем еще у Бена, но принципиально это — более строгий и правильный методический прием, чем стремление вскрыть сущность целого, перенося на него свойства его части. “Отдельные слова”, вырванные из их логической и синтаксической связи, суть умерщвленные органы речи; если в них мы не находим признаков жизненной силы, непозволительно заключать из этого, что ее нет и в целом организме; и наоборот, открывая ее в целом организме, мы можем проследить и ее особенные функции в каждом живом органе этого организма. В психологизме Марти, в его неумении перейти к идеальному иначе, как путем “обобщения”, в его убеждении, что идеальное не отличается принципиально от эмпирического, я и вижу источник самой ограниченности его обобщений, игнорирования за эмпирическими формами языка их принципиальных регулятивов.

gg, Два вопроса: 1, динамизм внутренних форм, 2,. номинативная функция, выражающая форму

В связи с учением Штейнталя я уже касался вопроса о “переходе” синтаксического в логическое и должен только сослаться на уже сказанное; более детальное освещение этой проблемы возможно будет только тогда, когда почва для этого будет более подготовлена. Теперь я ограничусь только еще некоторыми замечаниями общего характера, и, главным образом, в предупреждение возможных недоразумений. Главным образом, мне хотелось бы глубже осветить два вопроса: 1) как согласовать живую подвижность и многообразие внутренних форм языка с признанной неподвижностью и устойчивостью логических форм? 2) к какой из намеченных нами, и подлежащих еще анализу, функций слова относится установление внутренних форм — к функции номинативной или значащей?

dd, Внутренние логические формы как понятия

Первого вопроса я уже мимоходом касался, но теперь в связи с учением Марти в нем можно подчеркнуть еще некоторые важные стороны. Я уже указывал на односторонность логиков, которые, увлекаясь сравнительной простотой и наглядностью объемных отношений понятий, при изучении логических форм сосредоточивали на отношении объема все свое внимание и игнорировали в своих формалистических логиках соотнесенное объему содержание. Вопрос о значении понятия вследствие этого не только должен был занять второстепенное значение, но вовсе исключался из логического анализа, нередко как беспокойная помеха в <его> чистой работе. Но, с другой стороны, исключительное сосредоточение внимания логики на проблемах значения грозит ее автономии, раз ее изучение переносится на исследование чистых значений в их предметной и онтологической основах. Учение о внутренней форме языка тем особенно ценно для логики, что оно позволяет найти приемлемый критерий для правильного ее самоопределения и для определения ее самостоятельных частей. Если под внутренней формой языка вообще понимать отношение звукового или зрительного знака речи к значению этого знака, то, очевидно, разные типы такого отношения можно установить в зависимости от того, для каких целей мы пользуемся словом. Как я разъяснял, недостаточно при анализе слова и его роли в человеческой жизни сказать, что оно служат цели сообщения. Этим мы только устанавливаем социальную par excellence природу слова, но затем допускаем большое разнообразие модификаций его выражения, как многообразны цели и формы самой социальной жизни. И мы говорим о научном доказательстве, описании, говорим о проповеди и поэзии и многом другом; наука, религия, искусство — все это разные формы организации социального духа. Слово в своих формах, конечно, порождается предметом, но предмет не сковывает его железными обручами и не бросает в мир, как бомбу, а в пределах предметных форм мы находим бесконечное богатство отношений значений — и коррелятивно — внутренних форм для этих значений. Не каприз, а органический рост и развитие есть то, что дальше наполняет эти формы. Совокупность форм, служащих средством для познания, мы объединяем в особую телеологическую группу, и в соответствии с этим под внутренней логической формой слова разумеем такое отношение знака языка к его значению, которое имеет место там, где мы пользуемся языком в познавательных целях. Такое отношение мы коротко называем понятием *. Неподвижное, как тюремная решетка в своей чистой объемности, и улетучивающееся, как эфир в своей чистой текучести содержания, слово-понятие становится гибким и упругим орудием познания через соотнесение объема к содержанию. В таком виде его должна изучать логика.

ee, Понятия — формы мысли

Когда “понятия” предстают оторванными друг от друга, они — каждое в отдельности — “клочки” чего-то целого, лоскутки речи. Формалистическая логика отрезает бахрому, кроя и растрепанную ткань, но, при самом пестром затем подборе таких лоскутков, не достигает цели изображения их в жизни целого. Своей нормальной жизнью понятие живет только в суждении; оно само суждение, когда оно — самостоятельно, а не лоскут языковой ткани. Значение, смысл, которые лежат в суждении и одушевляют его, приводят в движение и понятие. Его формы — живы и жизненны, они переливаются одна в другую, и эта жизнь есть мысль. Как сказано, мысль движется смыслом или значением. Понятия суть формы мысли.

zz, Первый вопрос

Но вот тут и поднимается вопрос: как согласовать постоянную текучесть мысли с признанной устойчивостью форм ее, тождественность в мысли с пред<став>лением ее содержания? Пока мы представляем себе только отношения чистой мысли и предмета, тогда совершенно естественно искать источник устойчивости ее форм в самом предмете как формообразующем принципе. Формы мысли и формы предмета тогда выступают перед нами тождественными. Отношения усложняются, когда мы убеждаемся, что действительная конкретная мысль непременно есть мысль, облеченная в форму слова, что “чистая” сфера мысли и предметности для познания — все-таки не абсолютно самостоятельны. Раз мы пришли к сознанию роли словесных форм, мы уже не можем ограничиться чистым онтологизмом в уяснении устойчивости форм мысли. Логические формы должны быть вскрыты, как в их относительной автономности, так и в их взаимоотношениях с предметной мыслью. Формалистическая логика, основывающаяся на чистых отношениях объема, при всем своем “формализме”, есть все же незаконное дитя онтологической логики. Логика идет новым курсом, где в нее проникает сознание роли самих “значений” в образовании форм мысли, где логика, иными словами, становится семантической. Но здесь возможна другая ошибка в попытке ответить на наш вопрос: устойчивость формообразующего начала переносится в само значение. Такое толкование кажется с первого взгляда правильным и целесообразным по двум основаниям. С одной стороны, при таком повороте нашего умозрения, мы тотчас же убеждаемся, что, действительно, “слово” не прямо относится к предмету, а только через предметное “содержание”, заключающее в себя “значение” или “смысл”. Путем исключения формообразующей роли самого предмета, по-видимому, естественно заключить, что эта роль принадлежит самому значению. С другой стороны, опять-таки наши заключения руководствуются тем же принципом исключения: начинает казаться, что собственно само значение и есть понятие. Особое подтверждение такой взгляд получает, когда мы убеждаемся в несостоятельности некритического, можно сказать, сенсуализма, согласно которому, значения суть “представления”. Мы пребываем в этом сенсуализме, пока думаем, что и понятия суть представления, но мы только наполовину от него освобождаемся, когда думаем, что значения суть понятия. Между тем такие “исключения” ни на чем не основаны: понятие есть не значение, а отношение слова к значению, внутренняя форма языка. Таким образом, наш вопрос остается в полной силе: откуда устойчивость самих логических форм, как таких?

hh, Ответ на 1 вопрос: устойчивость в предикативности

Если мы сопоставим обычное “житейское” употребление какого-либо слова, или поэтический образ, с научным “термином”, мы заметим, что именно последнему присуща искомая нами устойчивость и что она, следовательно, связывается с той стороной номинативной функции слова, которую мы определили как специально терминирующую функцию. В свою очередь, терминация слова достигается особым логическим приемом “определения”, где <специфические> логические формы находят и свое логическое устанавл<иваю>щее выражение. Это, конечно, и априорно можно заключить из самого понятия логики и предложения как логической формы. Мы находим в понятии ровно столько устойчивости, сколько в нем implicite есть суждение, насколько, следовательно, само понятие есть предложение и заключает в себе предикативность. Предикативность понятия — то, что делает его как форму мысли устойчивым и тождественным в движении содержания мысли и значений. В свойстве слова быть предикатом заключается и его устойчивость как понятия, и его понятность как средства мысли. Представим себе ряд высказываний, в котором предикаты располагаются, например, по Порфириеву древу; мы получаем ряд объемов, resp. содержаний, носителем которых и направляющим и конституирующим началом которых остается один предмет. Названные содержания могут меняться не только потому, что субъективно наши высказывания несовершенны (это вопрос эмпирического “недостатка”, и в принципиальном обсуждении “возможности” он безразличен), а, главное, потому, что если наш предмет — вещь, то она меняет сама в своей истории свое содержание. Тем не менее, отношения так называемых “видов”, “родов”, “подвидов”, “классов” и пр. остаются как формы строго устойчивыми. Эта устойчивость только оттого и имеет здесь место, что каждая названная форма предицируется. Мы получаем систему предикатов, внутренняя закономерность которых хорошо изучена традиционной логикой. Наряду с этой системой мы можем построить другую систему предикатов, атрибутивного характера, подчиненную только принципу противоречия, или систему обосновывающих предикатов, подчиненную принципу разумного основания, — и здесь также мы всюду будем иметь дело с искомой нами устойчивостью форм.

yy, Динамизм логических форм

Если бы мы представили себе такие системы понятий, как где-то изготовленные и данные нам формы, между которыми мы распределяем содержание изучаемого предмета, мы пришли бы к своеобразному логическому статизму, в роде Ars Луллия 28, и живая творческая мысль казалась бы только непрерывным нарушением “правил логики”, чем-то ей по существу антиномичным. Но если мы помним, что форма сама процесс, движение, суждение, осуществление которого есть живая деятельность, мы уловим присущий логическим формам динамизм и научимся смотреть на них не как на продукты и результаты, а как на пути и средства. Тогда ясно, что и формообразующая роль предмета — не в его каузальном предопределении значений и их форм, а в его целесообразном конституировании их. Однако, если бы мы ограничились только признанием одного этого фактора в образовании форм, мы опять изобразили бы дело односторонне, онтологически, так как игнорировали бы факт, что понятие есть отношение, а не само значение. Мы обязаны учесть и другие факторы логического движения, resp. оформления, мысли. Это, прежде всего, пункт ее отправления и ближайшая цель — то, что может быть достаточно при одних условиях, при других условиях недостаточно. Но с точки зрения учения о формах как законченных в себе “таблицах”, это могло бы оказаться всего лишь более или менее обширными отрывками или выборками из “таблиц”, и все-таки еще не уясняло бы провозглашаемого нами логического динамизма.

Оторванное понятие — мертво; живое понятие есть понимание. Понятие оживляется, мы “понимаем”, когда в самом понятии мы находим суждение. От суждения в понятии мы переходим к суждению, в которое входит понятие; само суждение мы вставляем в “контекст”. Только такое понятие — живо и подвижно; в контексте оно зацветает и расцветает. Аналитический и синтетический методы изложения, фрагментарный, дискурсивный, афористический, наконец, просто математический, исторический и пр. методы суть формы контекста, через который мы видим слово как живое динамическое понятие, отражающее в себе всю тонкость и изысканность выражаемого им значения. Тут понятие действительно становится пониманием. Понятие не “отрезок”, не “картинка”, а живой орган целого, от него к этому целому идут тысячи жизненно связующих нитей, каждая из которых своя какая-то система, как в животном организме каждый орган связан с целым организмом единством нервной, кровеносной, мышечной, костной системы. Понимание не есть беспорядочный хаос, а есть органическое развитие, “толковое”, “осмысленное”, и мы, как сказано, улавливаем в предикативности суждений его устойчивые формы, но этим мы еще ни в коем случае не предрешаем вопроса в том смысле, что само предицирование и есть понимание. Это только значит, что оно связано с предицированием. А как — это уже новая проблема, пока остающаяся открытой.

III, 5, b, i,

aa, Ответ на 2 вопрос

Сказанное предрешает уже ответ и на второй из поставленных выше вопросов: к какой функции слова относится логическое формообразование? Это не есть значащая функция сама по себе, хотя, разумеется, понятия и понимания не может быть там, где нет значения и смысла, другими словами, не может быть формы там, где нет содержания. В этом можно убедиться и другим путем: в строгом смысле слова понимание не дает нам нового знания, оно углубляет познаваемое, раскрывает его смысл, его разумные основания и формы. Напротив, чистое обозначение, если бы оно возможно было без форм, давало бы нам знание. Знание без понимания немыслимо, как немыслимо суждение без предицирования, но все же это — разные акты и выражающее их слово выполняет разные функции. Точно так же нельзя отождествить номинативную функцию слова с функцией формативной. Называем мы предмет и ему приписываем предикаты; он, как сказано, образующее начало понятий, но не само понятие как отношение между знаком и значением. Но поскольку мы называем предмет, мы уже предицируем ему слово как имя и этим устанавливаем между словом и предметом отношение, устанавливаем, всегда через посредство его значения *, и в самом этом установлении оформливаем это значение, терминируем его. Поэтому с таким правом можно сказать, что предмет мы называем через посредство понятия, через посредство оформленного значения. И так только и бывает в живом конкретном процессе речи и познания. Выделяемая нами из терминирования специальная функция установления и есть искомая нами функция слова, с которой связано формообразование. В логической терминологии это есть предицирование.

bb, Пример

Для пояснения сказанного возьму пример: “Земля вращается вокруг Солнца”. То, что здесь называется и что составляет субъект высказывания, есть некоторое отношение в нашей солнечной системе; это отношение составляет предмет, в познании которого мы заинтересованы. Значение, составляющее содержание, высказывается, <copula> его, есть “вращение Земли вокруг Солнца”; это есть терминированное понятие, логически занимающее устойчивое место через определение: “один из видов движения”. Но эта форма не была бы дана, без нее мы не поняли бы всей высказанной мысли, если бы суждение не состоялось, т. е. если бы не было предицирования как <утвердительного> признания. Последнее и есть предикат: “Земля вращается вокруг Солнца”, ибо все эти 4 слова и есть то, что высказывается о нашем предмете. И только когда выполнена в предицировании функция установления, мы оформили и поняли значение.

gg, Резюме

Нет надобности теперь возвращаться к сделанным разъяснениям по поводу того, что в живом языке “отдельное слово” заключает все моменты раскрытого суждения, и искать применения сказанного о последнем к “отдельному слову”. В суждении мы имеем открытую свободную форму тех же отношений между разными функциями слова; и то, что открывается нашей рефлексии в анализе суждения, имеет совершенно всеобщее значение. Мне остается только подвести некоторые итоги и перейти к разъяснению вопросов, намеченных до сих пор только программно и в общих чертах.

Мы исследуем слово как источник познания, как pr. cognoscendi, т. е. берем его всегда как знак с его значением. Но интересуемся не самим значением и не носящим его предметом, а теми внутренними формами языка, в которых отражается отношение слова к значению, когда <îíî> является орудием нашего познания. Такие отношения есть понятия. Система понятий как форм есть одна из многих формативных систем, но <...> * всем им залегает всеобщим слоем в нашем сознании, и только через него освещается вся структура <...> ** . Так как понятие есть implicite суждение, то можно говорить о понятии как форме, вне которой немыслимо познание. Мы приходим к утверждению полной всеобщности логического слоя мысли как особого сознания, планомерность структуры которого есть планомерность sui generis всего познаваемого.

dd, Реформа логики

Далее, оказывается, что также устанавливающая функция, которая создает форму суждения, тесно связана с функцией понимания. Понятие живет в суждении, но не в простом высказывании при слушании его, а в акте осмысления, который и создает из самого понятия процесс понимания. Отсюда опять-таки совершенно всеобщее значение этой функции и новый свет на логику. Логика, раскрывающая понимающее сознание, есть логика не какой-либо отдельной науки или группы наук, а логика всех наук. Специальная методология определяется формами интерпретации, как соответствующие науки — своими предметами.

ee, Дальнейшие обобщения

Этим не кончается объем нашего обобщения. Так как логика остается формальной теорией, то она своими обобщениями предначертывает формы самих возможных теорий. Мы можем в значении слов прозревать знаки новых более глубоких значений, где самый предмет предполагает и новые носители или субстраты, и новые ступени интерпретации и уразумения. За функциями установления, коррелятивно им обнаружатся функции объективирования, реализирования и, может быть, еще другие функции, которые <нами> обыкновенно рассматриваются не через оболочку слов, а “обнаженно”, сквозь нее, но для которых все же только <оболочка> может дать свои праформы, и целесообразное и <...> * раскрытие которых должно поэтому сознательно вестись по <...> * * <праформам> и в ее свете.

Примечания и комментарии

Публикуется впервые по рукописи, хранящейся в семейном архиве Г. Шпета, любезно предоставленной нам внучкой философа Е.В. Пастернак и его дочерью М.Г. Шторх, участницей проекта РГНФ № 98-03-04316 “Научная разработка архива Г. Шпета”.

1. Space и Time (англ.) — пространство и время.

2. Шпет Г. История как проблема логики, ч. 1, М., 1916. C. 90-94. Шпет соотносит здесь бэконовскую “форму” с “вещью-в-себе” у Канта, но в античности связывает ее происхождее не столько с Аристотелем (91), сколько с Демокритом (93).

3. lÒgoj (др.-греч.) -логос, смысл, разум.

4. epist”mh (др.-греч.) — знание.

5. dÒxa (др.-греч.) — мнение.

6. sui generis (лат.) — своего рода.

7. paršrgon (др.-греч.) — побочное, постороннее дело.

8. instantia negativa (лат.) — отрицательная позиция (инстанция).

9. Шпет Г.Г. Предмет и задачи этнической психологии. “Психологическое обозрение”. М., 1917. № I, 1. С. 40-55. Более подробно Шпет разбирает В. Вундта во втором неизданном томе своей “Истории как проблеме логики” (ОР РГБ, ф. 718, к.2, ед. хр. 1-3; к.3. ед. хр. 3), в которой Вундту посвящены три объемных главы.

10. Шпет Г.Г. Предмет и задачи этнической психологии. “Психологическое обозрение”. М., 1917. № I, 1. С. 33-36 и далее (40). К критике Х. Штейнталя Шпет обращается с первых страниц своей более поздней работы “Внутренняя форма слова” (М., 1927).

11. Дельбрюк Б., “Введение в изучение языка”, с. 90. Дельбрюк (Delbrü ck) Бертольд (1842 — 1922) — немецкий филолог, лингвист, профессор сравнительного языкознания и санскрита в Иене. Дельбрюку принадлежат работы по сравнительной грамматике и истории сравнительного языкознания: “Vergleichende Syntax der indogermanischen Sprachen”, “Syntaktische Forschungen”. Bd.1-5 (Halle, 1871-1888), “Einleitung in das Sprachstudium der indogermanischen Sprachen” (Lpz., 1880). К области изучения санскрита относятся такие его работы, как : “Vedische Chrestomathie, mit Anmerkungen und Glossar” (1874), “Das altind. Verbum aus den Hymnen des Rigveda seinem Banl nachdarstellt” (1874), “Grundfragen der Sprachforschung” (1901).

12. Потт (Pott A.F.) Август (1802 — 1887) — известный немецкий языковед, с 1833 г. профессор общего языкознания в Галле, один из основателей индоевропейского языкознания и общего языковедения. Потт пытался обосновать этимологию индоевропейских языков не на случайном сходстве слов, или форм, а на почве фонетических законов, на которой возможно сближение форм и слов, утративших внешнее сходство, но на самом деле ведущих свое происхождение из одного источника. В своем классическом труде “Etymologische Forschungen” Потт дал множество индоевропейских этимологий, получивших широкое распространение в сравнительном индоевропейском языкознании второй половины XIX в. Наряду с Гумбольдтом Потт считается также основателем общего языкознания, в развитие которого он внес немалый вклад. В конце XIX в. он актуализировал знаменитое Введение Гумбольдта “Über die Verschiedenheit des menschlichen Sprachbaues und ihren Einfluß auf die geistige Entwicklung des Menschengeschlechts” (1876). Критическая оценка научных взглядов Потта была дана Б. Дельбрюком в работе “Einleitung in das Sprachstudium” (3. Aufl., Lpz., 1893), русский перевод которой использовался Г. Шпетом при написании публикуемой работы.

13. Ginniken — Гинникен Якобус Йоаннес Антониус ван (1877-1945) — ãîëëàíäский лингвист-палеонтолог. Åìó принадлежит перспективная попытка проследить становление звуковой системы языка и семантизации ее элементов, опираясь на идею об универсальной первичности двоичной классификации, предшествовавшей как роду, так и более богатым системам именных классов. См. его: La reconstuction typologique des langues archa¿ que de l’humanité // Verhandeingen der Koninklijke Nederlandsche Akademie van Wetenschappen, 44. Amsterdam, 1939.

14. Дельбрюк Б., “Введение в изучение языка”, с. 90, 92.

15. Бернгарди (Bernhardy)Готфрид (1800 — 1875) — немецкий филолог, профессор в Берлине и Галле. Автор работ: “Wissenschaftliche Syntax der griechischen Sprache” (B., 1829), “Grundriss der rö m. Literatur” (Halle, 1830), “Grundriss der griechischen Literatur” (I. Bd., Halle, 1836, II. Bd., 1845) — его главный труд, в котором он впервые, как ученик Гегеля, ввел идею эволюции в греческую литературу, и “Grundlinien zur Encyclopä die der Philologie” (Halle, 1832).

16. Бэн (Bain) Александр. (1818-1903) — шотландский философ и психолог, основатель журнала “Mind” (1876). Профессор логики и риторики в университете Абердина. Автор The Senses & the Intellect (London, 1855), Emotions & the Will (London, 1859), Logik, Deductive & inductive (L, N.Y., 1870), Mental Science (London, 1872), Autobiography (London, 1904). Ïðåäøåñòâåííèê прагматизма в вопросе о волевой спонтанности. Отмечается влияние Милля, Гартли, De Morgana’ а, Hamilton’ а. Ассоцианист. Бэна с пристрастием критиковал Ф. Брентано в ñâîåé “Психологии с эмпирической точки зрения” (см. Брентано Ф. Избранные работы. М., 1996. С. 22-23, 31-33, 36-38 и др.).

17. Дельбрюк Б., “Введение в изучение языка”, с. 7, 8.

18. Шлейхер (Schleicher) Август (1821 — 1868) — известный немецкий филолог, специалист в области исследования литовских наречий и сравнительной филологии индоевропейских языков. Автор работ: “Sprachvergleichende Untersuchungen” (Bd.I-II, Bonn, 1848-1850), “Formenlehre der Kirchenslavischen Sprachen” (1852), “Handbuch der lituanischen Sprache” (Prag, 1856 — 1857), “Die deutsche Sprache” (Stuttgart, 1888) и др.

19. implicite (лат.) — неявно, подразумеваемо.

20. explicite (лат.) — явно, в развернутом виде.

21. prîton yeàdoj (др.-греч.) — изначальная ложь, ошибка.

22. В рукописи с опечатками. Скорее всего: convicio (ëàò.) — убеждаю; kr…nw (др.-греч.) — сужу, he stood convict (англ.) — он был убежден.

23. Vorhalte (нем.) — предварения.

24. Proprium (лат.) — неотделимый признак, свойство.

25. ™k gšnouj ka€ diaforîn (др.-греч.) — через род и видовое отличие.

26. infimae species (лат.) — низшие виды.

27. In actu (лат.) — актуально, в действительности.

28. Луллий (Ramon Lul, Raymundus Lullius) Раймонд (1235 — 1315) — философ, теолог, поэт. Родился в г. Пальме (о. Майорка), молодость провел при королевском арагонском дворе в качестве стольника. В 32 года оставил двор и семью, вступил в орден францисканцев и стал миссионером. Мировоззрение Луллия сложилось под влиянием францисканства и учения Августина. К собственно логическим воззрениям Луллия относится идея об особом методе или искусстве, при помощи которого можно было бы с необходимостью вывести из общих понятий все истины, прежде всего истины христианского вероучения. Луллий написал множество больших и малых трактатов, в которых с разных сторон исследовал свой логический метод, называемый им ars generalis, ars universalis, ars magna и т.д. В них он разрабатывал методы моделирования логических операций, используя символические обозначения понятий (“Ars Magna”, опубл. 1480), которые позволяют считать его одним из предшественников комбинаторных методов в логике.

Публикация и комментарии Т.А. Дмитриева, И.М. Чубарова.